Москва

Новое Донское кладбище 

СЕЛЬВИНСКАЯ Надежда Львовна (1856-1938)

Мать выдающегося русского поэта ХХ века Ильи Львовича Сельвинского (1899-1968, похоронен на Новодевичьем кладбище).

Семья Сельвинских принадлежит к крымским караимам – небольшой народности, вероятно тюркского происхождения, но исповедующей иудаизм.

Жившие в Симферополе скорняк  Лев Соломонович Сельвинский и его супруга Надежда Львовна мечтали о сыне, но у них подряд родилось шесть дочерей: Соня, Оля, Гитя, Рая, Маруся и Поля. Соответственно, для украшения своего двухэтажного домика в Бондарном переулке Лев Соломонович заказал шесть кукольных головок, размещенных на карнизе под крышей. И, наконец, в 1899 году, когда матери было уже 43 года, появился на свет долгожданный сын Илья. Обрадованная мать говорила, что её Илюша обязательно выйдет в люди – станет фармацевтом. Для Надежды Львовны это являлось пределом мечтаний: она была простой, малограмотной женщиной, но с природным даром воспитателя, оказавшая большое влияние на формирование личности своего сына - будущего поэта.

Жили Сельвинские благополучно, глава семьи, скорняк, обслуживал главным образом симферопольское духовенство. Но конец благополучию положила революция 1905 года. Илья Сельвинский впоследствии вспоминал:

«В 1905 году мне было пять лет. Еврейский погром. Мать и четверо детей мал мала меньше бегут из «старого» города в «новый» город через каменный мост над рекой Салгиром. По левую сторону моста полицейский участок, по правую – дворец губернатора. Из полицейского участка, при отеческом напутствии городовых, в мрачном молчании выходит орава хулиганов, вооруженная дрекольем: они идут громить еврейскую нищету. Во дворце губернатора духовой оркестр: у его высокопревосходительства званый обед, в силу чего его высокопревосходительство ничего о погроме не знало, не ведало.

Об этом потом с гневом писал Короленко В.Г.».

Тогда Лев Соломонович отправил на время жену с двумя младшими детьми, Полиной и Ильей, в Константинополь. Знакомый священник предложил ему креститься, однако Сельвинский-старший, вообще-то религиозным фанатиком  не являвшийся, резко ответил: «Верой я не торгую!» Заказы от духовенства прекратились. Разорившиеся Сельвинские уезжают из Симферополя. Сначала они недолго жили в Одессе, где страшно бедствовали, а затем поселились в Евпатории, где было уже полегче: помогала старшая сестра Софья, вышедшая замуж. Илья учится в евпаторийской гимназии.

После 1917 года Илья участвует в Гражданской войне, причем сторону красных он принял далеко не сразу. После изгнания белых из Крыма Илья уезжает учиться в Москву, где и становится поэтом. Позднее в Москву перебираются и его родители. Лев Соломонович умер в 1923 году, а  Надежда Львовна – в 1938 году. Сын проводил мать в последний путь, в Донской крематорий. Тогда ещё предлагалось посмотреть через стекло, как горит труп, чтобы убедиться в действительности акта. И Илья Львович видел, как в огне поднялась мать…

Прах Надежды Львовны Сельвинской захоронен на новом Донском кладбище, в самой первой секции колумбария № 9, расположенного в кирпичной внешней ограде кладбища. (Войдя в ворота нужно сразу повернуть налево, вдоль стены и остановиться у первой колумбарной секции.). Здесь же захоронена урна с прахом самой старшей сестры поэта Софьи Львовны Сельвинской-Позняковой (1881-1956).

На надгробной плитке выбиты строки из стихотворения Ильи Сельвинского «Портрет моей матери», написанного в 1933 году, на борту ледокольного парохода «Челюскин» (поэт принимал участие в походе «Челюскина»): «Прокуренный чадом кухонных лет, Старый, изуродованный жизнью ангел». Вот это стихотворение, публикуемое во всех изданиях сочинений Ильи Сельвинского:
 

ПОРТРЕТ МОЕЙ МАТЕРИ

Нехай маты усмихнется,
Заплакана маты.

Т. Шевченко

Она подымается на пятый этаж,
Мелкая старушка с горькими слезами.
Лестница та же, и дверь все та ж…
Но как волнуется! Точно экзамен.
Прыгают губы. Под сердцем нудит.
За дверью глухо звучит пианино.
С медной таблички бесстрастно глядит

Чужая жизнь родного сына.

Здесь кухня в шутку зовется «лог»,
«Рыцарской залой» - столовая,
Послеобеденный чай – файф-о-клок
(Кто его знает, что за слово?).
И все это комнатное арго
Полно игнорирующего уюта.
Она себя чувствует здесь каргой,
Севшей на шкаф и взирающей люто.

Но наконец нажимает звонок.
Его холодок остается на пальцах.
Слушает… Вот! Это стук его ног.
Да-да. Это он. Её мальчик.
В последний раз поправляет платок…
На лестницу бурно вырвался Штраус.
Я ей улыбаюсь, снимаю пальто,
Чмокаю в щеку. Стараюсь.
Она так мизерна. Может быть, я
Слишком басю? Я дьявольски кроток.
Это лучшие миги ее бытия,
Она на минутку чувствует отдых.
И вместе с убогою лысой лисой
С души стекают ледовые оползни.
Ее вековечное лицо
Опять становится симферопольским.
И слушаю этот милый слог,
И крымский пейзаж оживает снова…
Как в зимнем сене сухой василек,
В речи попадается татарское слово.
Но вдруг исчезают «сенап» и «шашла»,
Лицо старушки сведено драмой:
Слышится внучкин голос: «Мама!
Черненькая бабушка пришла!».

И входит жена, и зовет пить чай.
И мы неестественно выходим из комнаты.
Старушка идет, как сама печаль,
А мы с женой, как виновные в чем-то…
И к «черненькой бабушке» из-за стола
Розовая теща встает и кланяется,
Падчерица вскакивает как стрела,
Вспрыгивает женина племянница.
И каждый считает, что он не прав.
И все выстраиваются по линии,
Как будто в воздухе летят Эринии,
Богини материнских прав.
Но гранд-парада почетный строй
Старушка встречает горькой усмешкой:
Она себя чувствует здесь турой,
Стиснутой королевой и пешками.
Корни обиды глубоко вросли.
Сыновий лик осквернен отныне,
Как иудейский Иерусалим,
Ставший вдруг христианской святыней.

А что ей почет? Это так… По годам,
От победителей нет признанья.
Она лишь попавшая к господам
Ихнего сына старая няня…
И дымная трудовая рука
В когтях и мозолях – рука вороны –
Делает к сахару два рывка
И вдруг становится как бы вареной,
Как бы пронзенной мильонами глаз…
И так ей муторно, как от болести,
Точно рука у нее зажглась
Огненной казнью на Лобном месте.
И всё молчит. То ли тема узка,
То ли напротив: миф для трагедии.
Берет она два небольших куска,
Хотя ей очень хочется третий.
И я с раздражением хватаю еще
И, улыбаясь, кладу в ее чашку.
«К чему?» Она поднимает плечо –
И всем становится тяжко.
Потом жена ее снова зовет,
Уложит, укроет оленей шубой.
И снится ей, что она живет
Вместе с сыном в таврической глуби;
Что нет у него ни жены, ни детей.
Она в чулке бережет его тыщи…
К чему? Зачем? Неизвестно и ей.
Просто так. Для духовной пищи.

Потом очнется, как от вина,
Вздохнет, отлежится и скажет сторожко:
«Дал бы, сынок, сахарку старушке,
Но только пускай не знает "она"».

И я, подмигнув, забираюсь в «лог»
И зазываю жену из «зала»:
«Дай-ка, рыжик, для мамы кулек,
Но так, чтобы ты, понимаешь, не знала!»

И мать уходит. Держась за карниз,
Бережно ставя ноги друг к дружке,
Шажок за шажком ковыляет вниз,
Вся деревянненькая, как игрушка,
Кутая сахар в заштопанный плед,
Вся истекая убогою ранкой,
Прокуренный чадом кухонных лет,
Старый, изуродованный жизнью ангел.
И мать уходит. И мгла клубится.
От верхней лампочки в доме темно.
Как черная совесть отцеубийцы,
Гигантская тень восстала за мной.

А мать уходит. Горбатым жуком
В страшную пропасть этажной громады,
Как в прах. Как в гроб. Шажок за шажком.
Моя дорогая, заплакана маты…

Ледокол "Челюскин".
Мыс Рыркарпий

1933

 

 

Материал для настоящей страницы сайта взят из книги «О Сельвинском. Воспоминания» (М., Советский писатель. 1982).

Сделать бесплатный сайт с uCoz